Все встрепенулись, подняли на оратора удивленные взгляды. А он продолжал:
— Шутка эта не простая. Она в данном случае о Жмурове. Сколько ни варим мы его в нашем солдатском котле, а он остается все тем же. Потому как не гож для честной службы. Он неисправим. И не место ему в комсомоле.
И тут тишине пришел конец. Последние слова Жолудя потонули в нараставшем гуле.
— Насчет чайки ты это брось! — басовито раздалось из самого дальнего угла. Все обернулись и увидели: говорил красный как рак Жмуров.
Потом другие голоса:
— Перехватил малость, Жолудь…
— А что — правильно!
— Со Жмурова сознательности — что с гуся воды.
— Слова прошу. Прошу слова…
К трибуне вышел рядовой Носов. И снова все приутихли: Носов был близким другом Жмурова. Он об этом и заговорил.
— Вы знаете, я дружу со Жмуровым. Много его тайн знаю. Он мои знает. Но сегодня, кажется, любая дружба криком закричит. Два раза комсомолец Жмуров обещал исправиться — на ветер пустил слова. Да он и в комсомол-то обманным путем попал…
Опять — удивленные взгляды, полуоткрытые рты, в том числе и замерший на полуслове рот оторопевшего Жмурова.
— Объясни! — голос с места.
— Охотно. Я говорю обманным потому, что в заявлении о приеме Жмуров писал небось клятвы да обещания, а потом отступился от своих слов. Да он просто частный собственник: мне, мол, все можно, а от меня ничего не требуйте…
— Правильно говоришь, Носов, — не выдержал кто-то.
— Верно…
— В точку рубит…
— Дайте мне слово…
Снова загудело собрание. Жмуров наклонялся все ниже. Заходившее солнце через окно пучком лучей упало ему на смуглый, в редких конопатинах лоб, и все увидели на нем крупные капли пота.
Последним выступил лейтенант Шелест.
***
В дневнике Василия записей прибавлялось:
19 октября, понедельник.
Разбирали Жмурова. Досталось парню. Еле удалось сдержать страсти. Вот только что скажут комбат, майор Шикин и капитан Козырев? Правильно ли я поступил?
20 октября, вторник.
Они сказали: правильно.
***
Дела захватывали лейтенанта Шелеста все больше, и он с головой окунался в их кипучую круговерть. После нескольких ясных дней полили дожди, а потом однажды к вечеру дохнуло с черневших в отдалении полей так ледяно и знобко, что на окнах проступила жилистая и прозрачная вязь первого обледка. А утром, когда солдаты выбежали на физзарядку, белые нательные сорочки их растворились на фоне первозданно чистого снега. Его мело и переметало порывистым колючим ветром.
Василий записал в этот день: «Надо же, у молодых солдат сегодня первые стрельбы — и такая погодка. Впрочем, это хорошо. С трудного начинать лучше.
Но поговорить с комсомольцами все-таки нужно.
До вечера, товарищ дневник. Вечер сегодня мудренее утра…»
Вечером запись была продолжена:
«Молодцы комсомольцы. Хоть и не блестяще, но и далеко не плохо. А Жмуров-то, Жмуров! Лучший результат в роте. Нет, начало хорошее. Так и комбат сказал.
Теперь — за подготовку к учениям.
И еще самодеятельность. Через неделю — первый концерт»,
***
Долго будут помнить в батальоне этот концерт. Будут помнить чародейскую балалайку Леши Коротыша — она, вся изливаясь звуками, виртуозно отплясывала у солдата на коленях, взлетая, поворачиваясь и кружась. Неведомо, что ее бросало, каким это волшебством передавалась ей та сила, которая так захватила и повергла в изумленное молчание добрые две сотни людей!
Потом четверо пели — вокальный квартет. Аккомпанировал Жмуров. А когда певцы ушли, он играл один. Играл задушевно, не глядя в зал, будто забыв, что вышел на сцену и что слушает его весь батальон…
Шелест вел концерт. А перед последним номером сам вышел с баяном. Сам объявил:
— Полонез Огинского…
Шевелюра надвое. Мороз уже тронул и чуть осмуглил лицо, отчего еще ярче молодая и заразительная улыбка.
Пальцы коснулись перламутра пуговиц, из-под них брызнули первые звуки, перешедшие тут же в грустно-мятежную мелодию. И в ней, как в волне, стала растворяться улыбка Василия. А глаза продолжали смеяться.
В первом ряду сидели офицеры. Капитан Козырев наклонился к майору Шикину, вполголоса сказал:
— Грустит и радуется наш Василий. Жена едет к нему.
Шикин понимающе кивнул.
А музыка уже неистовствовала во всем зале. Она не терпела ни одного равнодушного сердца — и таких не было. И даже когда умолк баян, она, казалось, продолжала звучать, пока через мгновение не обрушился водопад аплодисментов.
Потом была пляска. Откуда только и взялось у этих шестерых солдат столько прыти, столько стремительного лада с музыкой, такое умение разговаривать каблуками, переходить вприсядку, взлетать, как на пружинах, в воздух. Сидевшие в зале узнавали и не узнавали своих сослуживцев, ахали, довольные, держа наготове побаливающие уже ладони. А когда пляска вместе с дружным вскриком оборвалась и танцующие замерли, фиксируя последнее, как бы заключительное па, десятки голосов закричали:
— Би-ис!..
— Повтори-ить!..
— Би-ис!..
…Выходя из клуба, майор Шикин сказал подполковнику Ремневу:
— А молодец наш Шелест, раскачал комсомолию.
— Молодец, — довольным голосом подтвердил комбат. — Живая душа парень, ничего не скажешь.
Роты с песнями расходились от клуба.
Василий вышел последним, загляделся на звезды. Прислушался. И в хрусте снега под шагом удалявшегося строя почудился ему шум поезда.
— Едет… — сказал вполголоса.
На осенней дороге
Добрый час простоял я у незнакомой развилки дорог, поджидая попутную машину. Мне сказали, что хотя и не часто, но машины все-таки ходят здесь, с трудом одолевая те сорок километров, которые отделяют Сосновку от Зеленовязовского лесопильного завода.
А дорога здесь, как я вскоре убедился, в самом деле тяжелая: выбоина на выбоине, скос на скосе. В низинах же и на размытостях — матово-смоляные заводи грязи. И как угадать шоферу, что кроется там, под этой вязкой топью, — твердый грунт или метровой глубины впадина? Потому и рулит водитель на авось. А чуть зазеваешься — грузовик сползет колесом так, что в вязкой черной жиже скрываются подфарники. Буксуй тогда, поминай чертей с матушками…
Приехал я в эти места по просьбе своей племянницы, которую не видел ровно восемь лет. Путь от Брянщины до нашей енисейской глуши неблизок и нелегок. А Машенька к тому же все училась. Сначала в школе, после — в ремесленном. Потом стала работать и опять учиться — в вечернем техникуме. Так и пролетело восемь лет.
А теперь письмо от нее пришло. Радостное такое. Буковки, кажется, так и прыгают в нем. Я его наизусть запомнил. Пишет: «Выхожу я, дядя Михей, замуж. За кого? Ты его не знаешь, и я не стану описывать. Для меня он лучше всех, а вообще — обыкновенный человек. Приезжай на свадьбу — посмотришь. Обязательно приезжай. Это наша совместная просьба. Ждем тебя очень…»
Как можно было не уважить такую просьбу? И вот — я в окрестностях Зеленого Вяза. Поезд, несколько суток качавший меня на полке плацкартного вагона, уже давно ушел, над приткнувшимся к железной дороге унылым косогором быстро растаял его серый дымок.
Я стоял на пригорке, чтобы дальше было видно в сторону Зеленого Вяза. Туда убегала разбитая ненастьем дорога; черной лентой петляла она промеж озимых хлебов. А пропадала где-то там, откуда выступал негустой, по-осеннему унылый березнячок.
Из него-то, этого березнячка, и выползла — увидел я — какая-то горбатенькая и неповоротливая трехтонка. Накреняясь то вправо, то влево, то вдруг тыкаясь носом в колдобины, она шла и, казалось, принюхивалась к дороге, стараясь выбрать места потверже и понадежней.
Выглядел грузовик неказисто. Залепленный грязью, с покореженными крышками, он будто только что вышел из тяжелой фронтовой переделки.
Я успел промокнуть весь до нитки и с нетерпением ждал, когда наконец укроюсь в кабине этого грузовичка. Еще издали мне удалось рассмотреть, что рядом с шофером никого не было.
Машина с воем и фырканьем взобралась на пригорок, я «проголосовал», и шофер, поравнявшись со мной, остановил машину.
— До Сосновки не подбросишь?
— Садись, что с тобой поделаешь, — громко отозвался шофер.
Он открыл дверцу и, пока я садился, с сочувственной улыбкой рассматривал меня.
Поздоровавшись, я тоже глянул на него, но не нашел в этом парне ничего примечательного. Под реденькими, цвета вылинявшей рогожи бровями — серые глаза. Приветливые и в то же время с тенью не то разочарования, не то обиды. На висок из-под форменной армейской фуражки раскосмаченной прядью выбились светлые волосы. Лоб и щеки обветрены. Над карманом вылинявшей гимнастерки — комсомольский значок.